16 фраз Константина Богомолова

9 мин.
Подборка фраз Константина Богомолова, которая поможет лучше понять природу современного театра.


Спектакль «Машина Мюллер», Гоголь-центр. Фото: Ира Полярная

«Сила Культуры» продолжает собирать высказывания известных режиссеров о театре. Сегодня — подборка фраз Константина Богомолова, которая поможет лучше понять природу современного театра.


О славе: К известности я отношусь, как Штирлиц: надел чужой мундир, играю с вами в то, что творчеством занимаюсь, смыслы произвожу, и думаю: лишь бы не раскусили.

О фальши: Я не люблю современный русский подход к театру как к кафедре, где сеется разумное, доброе, вечное. И как к месту, где очень много фальшивого не только в существовании, но и в оценке ценностей, в подаче этих ценностей, в системе координат, которые пропагандируются. То есть театр — как место, где не автор царит и выражает свою индивидуальность, неповторимость своего мышления, а место, где люди пытаются подстелиться под массовый или относительно массовый вкус.

О смысле: Театр — это не кафедра, это игра, здесь нет норм. И злость тех людей, которые меня обвиняют в отсутствии профессионализма, как раз основана на вере в необходимость правил: а где у вас содержание, а где смыслы? Я могу ответить: успокойтесь, их нет. Пустота. Зияющая дыра вместо смыслов. <...> Я уверен, что содержание не закладывается в самом произведении искусства, в нем есть механизмы порождения смыслов, а сами смыслы возникают в головах у зрителей.

О зрителях: Я в принципе люблю зрителя: для меня это часть театра. Мне интересно даже его сопротивление. Более того, оно зачастую даже интереснее приятия: чем сильнее спарринг-партнер, тем лучше. Убедить изначально недоверчивый зал, заставить его жить происходящим на сцене – это всегда победа.

О восприятии: Вы заходите на эскалатор, если он стоит, то тело начинает жить так же, как будто это движущийся эскалатор. Психика не может приспособиться и физика не может приспособиться – сбивается восприятие. Зритель, который регулярно ходит в театр, у него накатанное очень восприятие. <...> Зачастую цель всяких актуализаций и преобразования классики – просто обновить, сбить восприятие классического текста и заставить людей работать мозгом.

О троллинге: Я, например, воспринял спектакль Кшиштофа Варликовского «(А)поллония» как дико антисемитский. Меня потом долго убеждали, что это не что иное, как провокация, потому что режиссер спектакля – еврей, гей, ­абсолютно свободный человек мира. Осознание этого расширило мои границы понимания театра. Ведь и моя задача в том, чтобы человека, пришедшего в зал, как-то задеть, зацепить, поцарапать. Я замаялся объяснять, что «Идеальный муж» – тоже троллинг. Его примитивность намеренная, она должна раздражать эстета и интеллектуала. Так тебе и надо, эстет, раздражайся.

Об иллюзиях: Я человек, у которого строго разграничены моральные понятия — я достаточно хорошо знаю, что хорошо, а что плохо в жизни. Именно поэтому я не боюсь путешествий в темные глубины человеческой души и нашей жизни, потому что понимаю, что они меня не замажут, не исказят моего понимания добра и зла. А вот люди, которые настоятельно требуют света в конце туннеля, явно испытывают неуверенность в присутствии этого света в себе и боятся, что тьма их поглотит.

О цензуре: Возможно ли запрещать в искусстве? Конечно же, нет. Я, например, считаю, я давно формулирую мысль о том, что творчество – это тоже храм. Вот есть религиозные храмы <...>. Есть храмы иного свойства: это театры, это книги, это книжные магазины, это концертные залы. Это та территория, где богом является творческая свобода, индивидуальность как важнейшая ценность цивилизации.


Спектакль «Машина Мюллер», Гоголь-центр. Фото: Ира Полярная

О постмодернизме: Это заблуждение, что постмодернизм является эстетикой стеба, разъятия, деконструкции. Постмодернизм — это способность воспринимать мир как огромный единый текст, в котором сосуществуют, не перемешиваясь, песни Игоря Николаева и поэзия Джона Донна, драмы Михаэля Хайнеке и комедии Анатолия Эйрамджана. И это как раз очень целостное восприятие мира, которое требует хорошего образования.

О Станиславском: Станиславский славен и гениален тем, что каждые пять лет говорил: «Все, что я придумал, фигня... МХАТ пора закрывать, все фигня, сейчас я вам скажу что-то другое». Этим бесконечным поиском и обнаружением того, что актерское театральное дело ― это не закосневшее девятнадцативековое нечто в режиме «вышел на котурнах и говоришь», а живое искусство ― вот чем был славен Станиславский! Он просто первый после этого адова театра наконец сказал: «Ребята, это живое искусство, в котором нет правил!».

Об образовании: В систему театральных училищ была влита под маркой и портретом Станиславского классическая система театра XIX века. В итоге продукт, который выдают ― это артист достаниславской эпохи с пением текста, с бесконечными слюнями, три четверти, «громко в зал», «чем будем удивлять?». Артист ― все равно небожитель, так, в последние годы слегка вербатима подбавили, модернизировали. Так, чтобы совсем не разрушить. И в этом страшная катастрофа.

О поколениях: В русском театре произошла какая-то радикальная перемена, немолодые артисты очень открыты к новому. Такого не было еще десять лет назад. Я сижу со Збруевым и рассказываю ему свою концепцию, фактически говорю ему, что так, как он играл, играть нельзя. Передо мной сидит человек почти восьмидесяти лет, безумно талантливый, выдающийся актер, удивительный, интеллигентный, тонкий, умный человек. <...> Я с ним разговариваю, и он готов слушать, напитываться и пытаться это воплотить. Ему легче погружаться в это в силу пресыщенности и человеческой усталости от этого театра, чем молодым. Господи, ему 21 год, 22! А он уже такой весь… И ты думаешь: «Поскорее бы ты состарился».

Об обмане: Театр невозможен как форма какого-то пространства, где происходит какая-то жизнь, жизнеподобие, потому что театр абсолютно уступает реальной жизни. Ушло время, когда актеры были небожителями, когда театр был кафедрой, иллюзией, волшебной коробочкой, утешением или чем-то еще. <...> Ты больше не создатель иллюзии, потому что публика знает ― ты факир. Они смотрят и ищут, где спрятан фокус. Они уже не верят, что ты реально отрезаешь руки, ноги, головы. А ты играешь с ними в обманку или делаешь что-то другое, но ни в коем случае не пытаешься создать иллюзию, что что-то реально происходит. Ты не умираешь на сцене, не проживаешь жизнь. Это все теперь невозможно.

Об эксгибиционизме: Пока в театре сохраняется игра, он для меня живой. А зрелищность я очень люблю, мне нравятся эффекты. Конечно, театр, который концентрируется только на этом, недееспособен. Но человек, выходящий на сцену, не может не хотеть нравиться! В нашей профессии есть эксгибиционизм. Вопрос в том, способен ли ты превратить это в искусство, чтобы твоя акция была не просто распахиванием плаща на голом теле.

О критике: Про свои спектакли я понимаю все сам — именно потому, что они для меня — не плевки в вечность. Поэтому критика меня не ранит, но она может разозлить, потому как порой мешает существованию хорошего спектакля: артисты — ранимые существа, дурные слова могут лишить их уверенности. Хотя все это важнее для молодого режиссера — его критик просто может убить: прочтет какой-нибудь директор разгромную статью и не позовет его в театр. Мне же уже почти все равно. При этом хорошие, умные статьи добавляют спектаклю силы, внутренней компании.

О зависти: Я не очень знаю это чувство: видимо, у меня слишком высокая степень самодостаточности. Я живу с уверенностью, что я — чемпион, и ничто ее не поколеблет.


Фото: Дмитрий Дубинский

Оставьте комментарий



Читайте также

Следите за нами в социальных сетях